Знаки и символы — Глава 2

Когда они выбрались из духоты и грома подземки, последние подонки дня
мешались с уличными огнями. Она хотела купить немного рыбы на ужин и вручила
ему корзинку с баночками, сказав, чтобы он шел домой. Он долез до третьей
площадки и тут вспомнил, что днем отдал ей ключи.
Молча он сел на ступени и молча встал, когда минут через десять она
поднялась, тяжело ступая по лестнице, через силу улыбаясь, покачивая головой
в осужденье своей глупости. Они вошли в свою двухкомнатную квартиру, и он
сразу направился к зеркалу. Растянув большими пальцами рот в жуткой, словно
у маски, гримасе, он вытащил новую, безнадежно неудобную челюсть и оборвал
сочлененные с ней длинные бивни слюны. Пока она накрывала на стол, он читал
русскую газету. Так, читая, он поглощал тусклую снедь, для которой не
требовалось зубов. Она понимала его состояние и тоже молчала.
Он лег, а она осталась в гостиной с колодой замызганных карт и старыми
альбомами. Насупротив через узкий двор, где дождь тренькал в темноте по
искореженным мусорным бакам, мягко светились окна, и за одним из них
виднелся мужчина в черных штанах, навзничь лежавший, закинув голые руки, на
неприбранной постели. Она опустила шторы и стала перебирать фотографии. В
младенчествеМладенцем он выглядел более удивленным, чем большинство детей.
Из складки альбома выпала немецкая горничная, что служила у них в Лейпциге,
и ее толстомордый жених. Минск, революция, Лейпциг, Берлин, Лейпциг,
смазанный, наклонный фасад дома, совсем не в фокусе. Четыре года, в парке:
угрюмый, пугливый, лоб в складочках, отводит глаза от настырной белки так
же, как от всякого чужака. Тетя Роза, суматошная, нескладная старуха с
тревожными глазами, жившая в трепетном мире дурных новостей, банкротств,
железнодорожных крушений, раковых опухолей, — пока немцы не убили ее и с
нею вместе всех, о ком она так волновалась. Шесть лет — это тогда он стал
рисовать чудесных птиц с человеческими руками и ногами и мучиться
бессонницей, совсем как взрослый мужчина. Его двоюродный брат, теперь
прославленный шахматист. Снова он, восьмилетний, его уже трудно понять, он
боится обоев в коридоре и одной картинки в книге, изображающей всего только
мирный ландшафт с валунами на склоне холма и старым тележным колесом,
повисшим на ветке безлистого дерева. Десять лет: в тот год они покинули
Европу. Стыд, жалость, унизительные затруднения, уродливые, злые, отсталые
дети, с которыми он учился в той специальной школе. Тут-то и настала в его
жизни пора, совпавшая с долгим выздоровлением от воспаления легких, когда
все мелкие фобии, которые родители упрямо считали причудами изумительно
одаренного мальчика, как бы спеклись в плотный клубок логически
переплетенных иллюзий, полностью отгородивших его от любого нормального
разума.
Она смирилась с этим и со многим, многим иным, — потому что, в
сущности, жить — это и значит мириться с утратами одной радости за другой,
а в ее случае и не радостей даже — всего лишь надежд на улучшение. Она
думала о нескончаемых волнах боли, которую по какой-то причине приходится
сносить ей и мужу; о невидимых великанах, невообразимо терзающих ее
мальчика; о разлитой в мире несметной нежности; об участи этой нежности,
которую либо сминают, либо изводят впустую, либо обращают в безумие; о
заброшенных детях, самим себе напевающих песенки по неметеным углам; о
прекрасных сорных растениях, которым некуда спрятаться от землепашца и
остается только беспомощно наблюдать за его обезьяньей сутулой тенью,
оставляющей за собой искалеченные цветы, за приближением чудовищной тьмы.