Забытый поэт — Глава 3

За речью председателя последовал отчет казначея касательно сумм,
полученных от многочисленных учреждений и лиц на возведение памятника Перову
в одном из пригородных парков. Старик неспешно извлек из кармана клочок
бумаги и огрызок карандаша, приладил листок на колено и принялся записывать
называемые цифры. Затем на сцене на миг появилась внучка перовской сестры. С
этим номером программы устроителям пришлось изрядно повозиться, поскольку
особу, о которой идет речь, — толстую, с выпученными глазами, восковобелую
молодую даму — лечили от меланхолии в приюте для душевнобольных. Всю в
трогательно розовом, с перекошенным ртом, ее на мгновение показали публике и
тут же быстро увлекли назад — в крепкие руки предоставленной заведением
полногрудой женщины.
Между тем Ермаков ­ в ту пору баловень театралов, что-то вроде
душки-тенора драматической сцены ­ начал шоколадным голосом читать монолог
Князя из «Грузинских ночей», и тут стало ясно, что даже самых рьяных его
поклонников больше интересует реакция старика, чем красоты исполнения. При
строках:

Когда металл бессмертен, где-то есть
на свете пуговка, — я обронил ее
в саду, гуляя на седьмом году.
Найди ее, пусть сведает душа,
что ждет ее, как всякую иную,
спасение и благостный приют.

в выдержке старика наметилась первая трещинка и, медленно развернув
пространный платок, он смачно высморкался, — со звуком, от которого густо
затененные, алмазным блеском горящие глаза Ермакова закосили, точно у
оробелого боевого коня.
Платок вернулся в складки сюртука и лишь через несколько секунд после
того в первом ряду заметили, что из-под очков старика льются слезы. Он не
пытался их утереть, хоть несколько раз рука его с растопыренными, словно
клешня, пальцами поднималась к очкам, и падала снова, как если бы он
опасался (совершеннейшая из деталей всего утонченного шедевра), что всякий
подобный жест привлечет внимание к слезам. Громовые овации, последовавшие за
чтением, определенно в большей мере относились к исполнительскому мастерству
старика, чем к стихам в передаче Ермакова. И едва они смолкли, старец
поднялся и вышел на край сцены.
Комитет не пытался остановить его — по двум причинам. Во-первых,
председатель, доведенный до отчаяния возмутительным поведением старика,
ненадолго отлучился, чтобы отдать некоторые распоряжения. Во-вторых,
кое-кого из устроителей понемногу одолевала смесь странных сомнений, так
что, когда старик оперся на кафедру, на зал пала полная тишина.
— И вот слава, — сказал он голосом столь сиплым, что из дальних рядов
закричали: «Громче, громче!».
— Я говорю, вот она — слава, — повторил он, хмуро оглядывая публику
сквозь очки. — Два десятка бездумных виршей, слова, годные только скакать и
звякать, и тебя помнят, будто ты пользу какую принес человечеству! Нет,
господа, не обольщайтесь. Наша держава и трон царя-батюшки еще стоят, в
неуязвимой их мощи, аки застывший перун, а заблуждавшийся юноша, полвека
назад маравший бунтарские стишки, ныне стал законопослушным стариком,
уважаемым порядочными согражданами. Стариком, позвольте добавить,
нуждающимся в вашей поддержке. Я ­ жертва стихий: земля, которую я вспахал в
поте лица своего, агнцы, вспоенные мною, нивы, что помавали мне золотистыми
дланями…
Именно тут чета здоровенных полицейских быстро и безболезненно
устранила старика. Публика только ахнула, а уж его понесли: манишка на
сторону, борода на другую, манжета висит на запястьи, но в глазах — все та
же добродетельная серьезность.
Ведущие газеты, сообщая о торжествах, лишь мельком упомянули об
омрачившем их «прискорбном происшествии». Однако, скандально известная
«Санкт-Петербургская Летопись» — сенсационно-реакционный листок, издаваемый
братьями Херстовыми на потребу нижесреднего класса и блаженно-полуграмотной
подслойки рабочего люда, разразилась чередою статей, твердивших, будто
упомянутое «прискорбное происшествие» было ничем иным, как вторым
пришествием подлинного Перова.