Удар крыла

Когда одна лыжа гнутым концом найдет на другую, то валишься впе­ред:
жгучий снег забирается за рукава, и очень трудно встать. Керн, дав­но на
лыжах не бегавший, сразу вспотел. Чувствуя легкое головокруже­ние, он
сдернул шерстяную шапку, щекотавшую ему уши; смахнул с ре­сниц влажные
искры.
Весело и лазурно было перед шестиярусной гостиницей. В сиянии
стояли бесплотные деревья. По плечам снеговых холмов рассыпались
бесчисленные лыжные следы, что теневые волосы. А кругом — неслась в
небо и в небе вольно вспыхивала — исполинская белизна.
Керн, скрипя лыжами, взбирался по скату. Заметя ширину его плеч,
конский профиль и крепкий лоск на скулах, его приняла за своеземца та
англичанка, с которой он познакомился вчера, в третий день приезда. Изабель
— летучая Изабель — так называла ее толпа гладких и матовых молодых людей
аргентинского пошиба, всюду сновавших за ней, в баль­ном зале гостиницы, на
мягких лестницах и по снежным скатам в игре искристой пыли…
Облик у нее был легкий и стремительный, рот такой яркий, что,
каза­лось, Творец, набрав в ладонь жаркого кармина, горстью хватил ее по
нижней части лица. В пушистых глазах летала усмешка. Крылом торчал испанский
гребень в крутой волне волос — черных с атласным отливом. Такой видел ее
Керн вчера, когда глуховатый гул гонга вызвал ее к обеду из комнаты No 35. И
то, что они были соседи, причем номер ее комнаты
был числом его лет, и то, что в столовой за длинным табль-д’от она
сиде­ла против него — высокая, веселая, в черном открытом платье, с черной
полоской шелка вокруг голой шеи, — все это показалось Керну таким
значительным, что прояснилась на время тусклая тоска, вот уже полгода
тяготевшая над ним.
Изабель первая заговорила, и он не удивился: жизнь в этой огромной
гостинице, одиноко горящей в провале гор, билась пьяно и легко после мертвых
лет войны; к тому же ей, Изабель, все было дозволено — и ко­сой удар
ресниц, и смех, запевший в голосе, когда она сказала, передавая Керну
пепельницу:
— Мы с вами, кажется, единственные англичане здесь… — И добавила,
пригнув к столу прозрачное плечо, схваченное черной ленточкой: — … не
считая, конечно, полдюжины старушек — и вон того, с воротнич­ком задом
наперед…
Керн отвечал:
— Вы ошибаетесь. У меня родины нет. Правда, я пробыл много лет в
Лондоне. А кроме того…
Утром, на следующий день, он почувствовал вдруг, после полугода
привычного равнодушия, как приятно войти в оглушительный конус ле­дяного
душа. В девять часов, плотно и толково позавтракав, он захрустел лыжами по
рыжему песку, которым посыпался голый блеск дорожки пе­ред крыльцом
гостиницы. Взобравшись по снежному скату — утиными шагами, как полагается
лыжнику, — он увидел среди клетчатых рейтуз и горящих лиц — Изабель.
Она поздоровалась с ним по-английски: одним взмахом улыбки. Ее лыжи
отливали оливковым золотом. Снег облепил сложные ремни, де­ржавшие ступни ее
ног, не по-женски сильных, стройных в крепких са­погах и в плотных обмотках.
Лиловая тень скользнула за ней по насту, когда, непринужденно заложив руки в
карманы кожаной куртки и слегка выставив вперед левую лыжу, она понеслась
вниз по скату, все быстрее, в развевающемся шарфе, в струях снежной пыли.
Затем на полном ходу она круто завернула, гибко согнув одно колено, и снова
выпрямилась и понеслась дальше, мимо елок, мимо бирюзовой площадки катка.
Двое юношей в расписных свэтерах и знаменитый шведский спортсмен с
тер­ракотовым лицом и бесцветными, назад зачесанными волосами пролете­ли
вслед за ней.
Немного позже Керн снова встретил ее, близ голубой дорожки, по которой
с легким грохотом мелькали люди — шерстяные лягушки, нич­ком на плоских
санках. Изабель, блеснув лыжами, скрылась за поворот сугроба — и когда
Керн, стыдясь своих неловких движений, догнал ее в мягкой ложбине, среди
ветвей, овеянных серебром, она поиграла пальца­ми в воздухе и, потаптывая
лыжами, побежала дальше. Керн постоял в лиловых тенях, и внезапно знакомым
ужасом пахнула на него тишина. Кружева ветвей в эмалевом воздухе стыли, как
в страшной сказке. Странными игрушками показались ему и деревья, и узорные
тени, и лы­жи его. Он почувствовал, что устал, что натер себе пятку, и,
зацепляя торчавшие ветви, он повернул назад. По гладкой бирюзе реяли
механи­ческие бегуны. Дальше, на снежном скате, терракотовый швед помогал
встать на ноги длинному господину в роговых очках, облепленных сне­гом. Тот
барахтался в сверкающей пыли, словно неуклюжая птица. Как отломанное крыло,
лыжа, сорвавшись с ноги, <быстро стекала по скату. Вернувшись к себе в номер, Керн переоделся, и когда загудели тупые раскаты гонга, позвонил и велел подать себе холодного ростбифа, виног­раду и флягу "кианти". Он ощущал в плечах, в ляжках ноющую ломоту. "Вольно мне было бегать за ней, - подумал он, усмехнувшись в нос. - Человек прикручивает к ногам пару досок и наслаждается зако­ном притяжения. Это смешно". Около четырех он спустился в просторную читальню, где оранжевым жаром дышала пасть камина и в глубоких кожаных креслах невидимые люди вытягивали ноги из-под завес распахнутых газет. На длинном ду­бовом столе валялась куча журналов, полных туалетных объявлений, танцовщиц и парламентских цилиндров. Керн отыскал рваный номер "Татлера" за июнь прошлого года и долго разглядывал в нем улыбку той женщины, которая в продолжение семи лет была его женой. Вспомнил ее мертвое лицо, ставшее таким холодным и крепким, - письма, найден­ные в шкатулке. Оттолкнул журнал, скрипнув ногтем по лоснистой странице. Затем, тяжело двигая плечами и сопя короткой трубкой, он прошел на огромную крытую веранду, где зябко играл оркестр и люди в ярких шарфах пили крепкий чай, готовые снова лететь на мороз, на скаты, что гудящим блеском били в широкие стекла. Ищущими глазами он оглядел веранду. Чей-то любопытный взгляд кольнул его, как игла, задевшая зуб­ной нерв. Он круто повернул обратно. В биллиардной, куда он боком вошел, упруго надавив дубовую дверь, - Монфиори, бледный, рыжий человечек, признающий только библию и карамболи, пригнулся к изумрудному сукну и целился в шар, взад и вперед скользя кием. Керн на днях познакомился с ним, и тот сразу осыпал его цитатами из священного писания. Он говорил, что пи­шет большой труд, в котором доказывает, что если особым образом вникнуть в книгу Иова, то тогда... - но дальше Керн не слушал, так как вдруг обратил внимание на уши своего собеседника - острые, набитые канареечной пылью и с рыжим пушком на кончиках. Чокнулись, разбежались шары. Монфиори, подняв брови, предложил партию. У него были грустные, слегка выпуклые глаза, какие бывают у коз. Керн согласился было, даже потер кончик кия мелком, но, внезапно ощутив волну дикой скуки, от которой ныло под ложечкой и шумело в ушах, он сослался на ломоту в локте и, мимоходом взглянув в окно на сахарное сияние гор, вернулся в читальню. Там, закинув ногу за ногу и вздрагивая лаковым башмаком, он снова разглядывал жемчужно-серый снимок - детские глаза и теневые губы лондонской красавицы - его покойной жены. В первую ночь после воль­ной смерти ее он пошел за женщиной, которая улыбнулась ему на углу туманной улицы; мстил Богу, любви, судьбе. А теперь эта Изабель с красным всплеском вместо рта. Если бы мож­но было... Он сжал зубы; заходили мускулы крепких скул. Вся прошлая жизнь представилась ему зыбким рядом разноцветных ширм, которыми он ог­раждался от космических сквозняков. Изабель - последний яркий лос­куток. Сколько их было уже, шелковых тряпок этих, как он силился за­навесить ими черный провал! Путешествия, книги в нежных переплетах, семилетняя восторженная любовь. Они вздувались, лоскутки эти, от внешнего ветра, рвались, спадали один за другим. А провала не скрыть, бездна дышит, всасывает. Это он понял, когда сыщик в замшевых пер­чатках... Керн почувствовал, что раскачивается взад и вперед и что какая-то бледная барышня с розовыми бровями смотрит на него из-за журнала. Он взял "Тайме" со стола, распахнул исполинские листы. Бумажное по­крывало над бездной. Люди выдумывают преступления, музеи, игры только для того, чтобы скрыться от неизвестного, от головокружительно­го неба. И теперь эта Изабель... Откинув газету, он потер лоб огромным кулаком и снова заметил на себе чей-то удивленный взгляд. Тогда он медленно вышел из комнаты, мимо читавших ног, мимо оранжевой пасти камина. Заблудился в звон­ких коридорах, попал в какую-то залу, где в паркете отражались белые ножки выгнутых стульев и висела на стене широкая картина: Вильгельм Телль, пронзающий яблоко на голове сына; затем долго разглядывал свое бритое тяжелое лицо, кровавые ниточки на белках, клетчатый бант гал­стука - в зеркале, блиставшем в светлой уборной, где музыкально жур­чала вода и плавал в фарфоровой глубине кем-то брошенный золотой окурок. А за окнами гасли и синели снега. Нежно зацветало небо. Лопасти вращающихся дверей у входа в гулкий вестибюль медленно поблескива­ли, впуская облака пара и фыркающих ярколицых людей, уставших от снежных игр. Лестницы дышали шагами, возгласами, смехом. Затем гос­тиница замерла: переодевались к обеду. Керн, смутно задремавший в кресле, в сумерках комнаты, был разбу­жен гудением гонга. Радуясь внезапной бодрости, он зажег свет, вставил запонки в манжеты свежей крахмальной рубашки, вытянул плоские чер­ные штаны из-под скрипнувшего пресса. Через пять минут, чувствуя прохладную легкость, плотность волос на темени, каждую линию своих отчетливых одежд, он спустился в столовую. Изабель не было. Подали суп, рыбу - она не являлась. Керн с отвращением оглядел матовых юношей, кирпичное лицо ста­рухи с мушкой, скрывавшей прыщ, человечка с козьими глазами - и хмуро уставился на кудрявую пирамидку гиацинтов в зеленом горшке. Она явилась только тогда, когда в зале, где висел Вильгельм Телль, застучали и завыли негритянские инструменты. От нее пахнуло морозом и духами. Волосы казались влажными. Что-то в ее лице поразило Керна. Она ярко улыбнулась, поправляя на прозрачном плече черную лен­точку. - Я, знаете, только что пришла домой. Едва успела переодеться и проглотить сандвич. Керн спросил: - Неужели вы до сих пор на лыжах бегали? Ведь совершенно темно. Она посмотрела на него в упор, и Керн понял, что поразило его: гла­за; они сияли, словно опушенные инеем. Изабель тихо заскользила по голубиным гласным английской речи: - Конечно. Было удивительно. Я в темноте носилась по скатам, взле­тала с выступов. Прямо в звезды. - Вы могли убиться, - сказал Керн. Она повторила, пушисто щурясь: - Прямо в звезды, - и добавила, сверкнув голой ключицей: - А те­перь я хочу танцевать... В зале трещал и подпевал негритянский оркестр. Цветисто плыли японские фонари. На носках, то быстрыми, то замирающими шагами, прижав ладонь к ее ладони, Керн тесно наступал на Изабель. Шаг - и упиралась в него ее стройная нога, шаг - и она упруго ему уступала. Душистый холод ее волос щекотал ему висок, под ребром правой руки он ощущал гибкие переливы ее оголенной спины. Не дыша, входил он в звуковые провалы, снова скользил с такта на такт... Кругом проплывали напряженные лица угловатых пар, развратно-рассеянные глаза. И туск­лое пение струн перебивалось постукиванием варварских молоточков. Музыка ускорилась, вздулась, затрещала и смолкла. Все останови­лись, затем захлопали в ладони, требуя продолжения того же танца. Но музыканты решили передохнуть. Керн, вынув из-за манжеты платок и вытирая лоб, последовал за Иза­бель, которая, раскачивая черный веер, пошла к дверям. Они рядом сели на ступеньке широкой лестницы. Изабель, не глядя на него, сказала: - Простите... Мне казалось, что я все еще в снегах, в звездах. Я да­же не заметила, кто вы и хорошо ли танцуете. Керн глухо взглянул на нее - и точно: она была погружена в свои сияющие думы, в думы, неведомые ему. На ступеньке пониже сидел юноша в очень узком жакете и костлявая барышня с родинкой на лопатке. Когда снова запела музыка, юноша при­гласил Изабель на бостон. Керну пришлось танцевать с костлявой ба­рышней. От нее кисловато пахло лавандой. По зале расплелись цветные бумажные ленты, опутывали танцующих. Один из музыкантов налепил себе белые усы, и Керну почему-то стало стыдно за него. Когда танец кончился, он, бросив свою даму, метнулся отыскивать Изабель. Ее нигде не было, ни в буфете, ни на лестнице. "Кончено. Спать", - кратко подумал Керн. У себя в комнате, перед тем как лечь, он отвернул занавеску, без мысли поглядел' в ночь. Перед гостиницей на темном снегу лежали отра­жения окон. Вдали металлические вершины гор плавали в гробовом сия­нии. Ему показалось, что он заглянул в смерть. Плотно сдвинул складки так, чтобы ни единый ночной луч не втекал в комнату. Но, выключив свет, он с постели заметил, что блестит край стеклянной полочки. Тогда он встал и долго возился у окна, проклиная лунные брызги. Пол был хо­лоден, как мрамор. Когда Керн закрыл глаза, распустив поясок пижамы, под ним потекли скользкие скаты, - и гулко застучало сердце, словно весь день молчало, а теперь воспользовалось тишиной. Ему страшно стало слушать этот стук. Вспомнил, как однажды, с женой, он проходил в очень ветреный день мимо мясной лавки, и на крюке качалась туша, глухо бухала об сте­ну. Вот как сердце его теперь. А жена щурилась от ветра, придерживая широкую шляпу, и говорила, что море и ветер сводят ее с ума, что надо уехать, надо уехать... Керн перевалился на другой бок, - осторожно, - чтобы не лопнула грудь от выпуклых ударов. Нельзя так дальше, пробормотал он в подушку, с тоской подобрав но­ги. Полежал на спине, глядя в потолок, где тускло белели пробившиеся лучи, - как ребра. Когда он опять зажмурился, поплыли перед ним тихие искры, затем прозрачные спирали, которые раскручивались бесконечно. Мелькнули снежные глаза и огненный рот Изабель - и опять искры, спирали. Серд­це на миг сжалось в острый комок; раздулось, бухнуло. "Нельзя так дальше, я с ума схожу. Вместо будущего - черная сте­на. Ничего нет". Ему почудилось, что бумажные ленты скользят у него по лицу. Тонко шуршат и рвутся. И японские фонари текут цветной зыбью в паркете. Он танцует, наступает. "Только бы вот разжать, распахнуть ее... А затем..." И смерть ему представилась гладким сном, мягким падением. Ни мыслей, ни сердцебиения, ни ломоты. Лунные ребра на потолке незаметно переменили место. По коридору тихо простучали шаги, где-то щелкнула задвижка, пролетел легкий зво­нок - и опять шаги, разные: бормотание шагов, лепет шагов... "Это, значит, кончился бал", - подумал Керн. Перевернул душную подушку. Теперь стыла кругом громадная тишина. Только сердце раскачива­лось, тугое и тяжкое. Керн нащупал на ночном столике графин, глотнул из горлышка. Ледяная струйка обожгла шею, ключицу. Он стал припоминать снотворные средства: вообразил волны, равно­мерно набегающие на берег. Затем пухлых серых овец, медленно перека­тывающихся через плетень. Одна овца, вторая, третья... "А в соседней комнате спит Изабель, - подумал Керн, - спит Иза­бель, в желтой пижаме, вероятно. Ей желтое идет. Испанский цвет. Если бы я поскреб ногтем по стене, она бы услышала. Ох, эти перебои..." Он заснул в ту минуту, когда стал решать про себя, стоит ли зажечь лампу и почитать что-нибудь. На кресле валяется французский роман. Костяной нож скользит, режет страницы. Одну, вторую... Он проснулся посреди комнаты - проснулся от чувства невыносимо­го ужаса. Ужас сшиб его с постели. Приснилось, что стена, у которой стоит кровать, стала медленно на него валиться - и вот он отскочил с судорожным выдохом. Ощупью Керн стал отыскивать изголовье и, найдя его, тотчас бы за­снул опять, если бы не звук, раздавшийся за стеной. Он не сразу понял, откуда звук этот исходит, - и оттого, что он напряг слух, его сознание, которое скользнуло было по склону сна, круто прояснилось. Звук повто­рился: дзынь - и густой перелив гитарных струн. Керн вспомнил: ведь в соседнем номере Изабель. Тотчас, как бы от­кликнувшись его мысли, за стеной легко прокатился ее смех. Дважды, трижды дрогнула и рассыпалась гитара. И затем прозвучал и затих странный, отрывистый лай. Керн, сидя на постели, изумленно вслушивался. Нелепая картина представилась ему: Изабель с гитарой и громадный дог, глядящий снизу на нее - блаженными глазами. Он приложил ухо к холодной стене. Лай лязгнул опять, гитара брякнула, как от щелчка, и волнами заходил непо­нятный шорох, словно там, в соседней комнате, заклубился широкий ве­тер. Шорох вытянулся в тихий свист, - и ночь снова налилась тишиной. Затем стукнула рама: Изабель запирала окно. "Неугомонная, - подумал он, - пес, гитара, морозные сквозняки". Теперь все было тихо. Изабель, выпроводив звуки, игравшие у нее по комнате, вероятно легла - спит. - К черту! Ничего не понимаю. Ничего нет у меня. К черту, к чер­ту, - простонал Керн, зарываясь в подушку. Свинцовая усталость сжи­мала ему виски. В ногах была тоска, невыносимые мурашки. Долго он скри­пел в темноте, тяжело переваливаясь. Лучи на потолке давно потухли. II На следующий день Изабель появилась только за вторым завтраком. С утра небо слепило белизной, солнце походило на луну; затем по­шел медленный отвесный снег. Частые хлопья, как мушки на белой вуа­ли, занавесили вид на горы, отяжелевшие елки, помутившуюся бирюзу катка. Крупные и мягкие снежинки шуршали по стеклам окон, падали, падали, без конца. Если долго на них смотреть, начинало казаться, что вся гостиница тихо плывет вверх. - Я так вчера устала, - говорила Изабель, обращаясь к своему сосе­ду, молодому человеку с высоким оливковым лбом и стрельчатыми гла­зами, - так устала, что решила понежиться в постели. - Вид у вас сегодня оглушительный, - протянул молодой человек с экзотической любезностью. Она насмешливо раздула ноздри. Керн, посмотрев на нее через гиацинты, сказал холодно: - А я не знал, мисс Изабель, что у вас в комнате собака, а также и гитара. Ему показалось, что ее пушистые глаза еще более сузились - от ве­терка смущения. Затем она вспыхнула улыбкой: кармин и слоновая кость. - Вы вчера слишком долго гуляли под музыку, мистер Керн, - отве­чала она, и оливковый юноша и человечек, признававший только библию и биллиард, засмеялись - первый сочным гоготом, второй совсем тихо и подняв брови. Керн поглядел исподлобья и сказал: - Я вообще попросил бы вас не играть ночью. Сон у меня не очень легкий. Изабель полоснула его по лицу быстрым сияющим взглядом. - Это вы уж скажите вашим сновидениям, а не мне. И заговорила с соседом о том, что завтра - лыжное состязание. Керн уже несколько минут чувствовал, что губы его растягиваются в судорожную усмешку, которую он не мог удержать. Она мучительно де­ргалась в уголках рта, - и захотелось ему вдруг - стянуть со стола ска­терть, запустить в стену горшок с гиацинтами. Он поднялся, стараясь скрыть нестерпимую дрожь, и, никого не видя, вышел из комнаты. "Что это со мной делается? - спрашивал он у своей тоски. - Что это такое?" Пинком раскрыв чемодан, он стал укладывать вещи, - сразу закру­жилась голова; он бросил и опять зашагал по комнате. Со злобой набил короткую трубку. Сел в кресло у окна, за которым с тошнотворной ров­ностью падал снег. Он приехал в эту гостиницу, в этот морозный и модный уголок Церматта, чтобы слить впечатления белой тишины с приятностью легких и пестрых знакомств - ибо полного одиночества он боялся пуще всего. А теперь он понял, что и людские лица нестерпимы ему, - что от снега гудит в голове - и что нет у него той вдохновенной живости и нежного упорства, без которых страсть бессильна. А для Изабель жизнь, вероят­но, великолепный лыжный полет, стремительный смех - духи и мороз. Кто она? Светописная ли дива, вырвавшаяся на волю? Или сбежавшая дочь чванного и желчного лорда? Или просто одна из тех женщин из Па­рижа, а деньги - неведомо откуда? Пошловатая мысль... "А собака-то у нее есть, напрасно отнекивается; гладкий дог какой-нибудь. С холодным носом и теплыми ушами. А снег все идет, - беспо­рядочно думал Керн. - А у меня есть в чемодане... - И словно пружи­на, звякнув, раскрутилось у него в мозгу: - Парабеллум". До вечера он опять валандался по гостинице, сухо шуршал газетами в читальне; видел из окна вестибюля, как Изабель, швед и несколько моло­дых людей в пиджаках, натянутых на бахромчатые свэтеры, садились в сани, по-лебединому выгнутые. Чалые лошадки звенели нарядной сбруей. Валил снег тихо и густо. Изабель, вся в белых звездинках, воск­лицала, смеялась между спутников своих, и когда санки дернулись, по­неслись - откинулась назад, всплеснув и хлопнув меховыми рукавица­ми. Керн отвернулся от окна. - Катайся, катайся... Ничего... Потом, во время обеда, он старался не глядеть на нее. Она была как-то празднично и взволнованно весела, - и на него не обращала внима­ния. В девять часов опять заныла и заквохтала негритянская музыка. Керн, в тоскливом ознобе, стоял у косяка дверей, глядел на слипшиеся пары, на кудрявый черный веер Изабель. Тихий голос у самого уха сказал: - Пойдемте в бар... Хотите? Он обернулся и увидел: меланхолические козьи глаза, уши в рыжем пуху. В баре был пунцовый полусвет, воланы абажуров отражались в стек­лянных столиках. У металлической стойки, на высоких табуретах сидели три господина - все трое в белых гетрах, - поджав ноги и всасывая сквозь соломинки яркие напитки. По другой стороне стойки, где на пол­ках поблескивали разноцветные бутылки, словно коллекция выпуклых жуков, жирный черноусый человек в малиновом смокинге необычайно искусно мешал коктейли. Керн и Монфиори выбрали столик в бархатной глубине бара. Лакей распахнул длинный список напитков - бережно и благоговейно, как антиквар, показывающий дорогую книгу. - Мы будем пить подряд по одной рюмке, - сказал ему Монфиори своим грустным глуховатым голосом. - А когда дойдем до конца, на­чнем опять. Будем тогда выбирать только то, что пришлось нам по вкусу. Быть может, остановимся на одном и долго будем им наслаждаться. За­тем опять начнем сначала. Он задумчиво посмотрел на лакея: - Поняли? Лакей наклонил пробор. - Это так называемое странствие Вакха, - с печальной усмешкой обратился Монфиори к Керну. - Некоторые люди и в жизни применяют такой прием. Керн заглушил зябкий зевок. - Это, знаете, кончается рвотой. Монфиори вздохнул. Отпил. Причмокнул. Выдвижным карандашиком отметил крестиком первый номер в списке. От крыльев носа шли у него две глубокие борозды к уголкам тонкого рта. После третьей рюмки Керн молча закурил. После шестой - это была какая-то приторная смесь шоколада и шампанского - ему захотелось го­ворить. Он выпустил рупор дыма; щурясь, отряхнул пепел желтым ногтем. - Скажите, Монфиори, что вы думаете об этой - как ее - Изабели?.. - Вы ничего от нее не добьетесь, - ответил Монфиори. - Она из породы скользящих. Ищет только прикосновений. - Но она ночью играет на гитаре, с собакой возится. Это скверно, не правда ли? - сказал Керн, выпучив глаза на свою рюмку. Монфиори опять вздохнул: - Да бросьте вы ее. Право... - Это вы, по-моему, из зависти, - начал было Керн. Тот тихо перебил его: - Она женщина. А у меня, видите ли, другие вкусы. Скромно кашлянул. Поставил крестик. Рубиновые напитки сменялись золотыми. Керн чувствовал, что кровь у него становится сладкая. В голове туманилось. Белые гетры покинули бар. Умолкли дробь и напевы далекой музыки. - Вы говорите, что нужно выбирать... - густо и вяло говорил он. - А я, понимаете, дошел до такой точки... Вот слушайте: у меня была же­на. Она полюбила другого. Тот оказался вором. Крал автомобили, оже­релья, меха... И она отравилась. Стрихнином. - А в Бога вы верите? - спросил Монфиори с видом человека, кото­рый попадает на своего конька. - Ведь Бог-то есть. Керн фальшиво засмеялся. - Библейский Бог. Газообразное позвоночное... Не верю. - Это из Хукслея, - вкрадчиво заметил Монфиори. - А был биб­лейский. Бог... Дело в том, что Он не один; много их, библейских богов... Сонмище... Из них мой любимый... "От чихания его показывается свет; глаза у него, как ресницы зари". Вы понимаете, понимаете, что это зна­чит? А? И дальше: "...мясистые части тела его сплочены между собою твердо, не дрогнут". Что? Что? Понимаете? - Стойте, - крикнул Керн. - Нет, вникайте, вникайте. "Он море претворяет в кипящую мазь; оставляет за собою светящуюся стезю: бездна кажется сединою!" - Стойте же, наконец, - перебил Керн. - Я хочу вам сказать, что я решил покончить с собой... Монфиори мутно и внимательно взглянул на него, ладошкой прикрыв рюмку. Помолчал. - Я так и думал, - неожиданно мягко заговорил он. - Сегодня, ког­да вы смотрели на танцующих, и раньше, когда встали из-за стола... Было что-то в вашем лице... Морщинка между бровей... Особая... Я сразу по­нял... Он затих, поглаживая край столика. - Слушайте, что я вам скажу, - продолжал он, опустив тяжелые, лиловатые веки в бородавках ресниц. - Я повсюду ищу таких, как вы, - в дорогих гостиницах, в поездах, на морских курортах, - ночью, на на­бережных больших городов... Мечтательная усмешечка скользнула по его губам, - Я помню, однажды, во Флоренции... Он медленно поднял свои козьи глаза: - Послушайте, Керн, я хочу присутствовать... Можно? Керн, сутуло застывший, почувствовал холод в груди под крахмаль­ной рубашкой. "Мы оба пьяны... - пронеслось у него в мозгу. - Страшный он". - Можно? - вытягивая губы, повторил Монфиори. - Я вас очень прошу. Коснулся холодной волосатой ручкой... - К черту! Пустите меня... Я шутил... Монфиори все так же внимательно смотрел, присасываясь глазами. - Надоели вы мне! Все надоело, - рванулся, всплеснув руками, Керн, - и взгляд Монфиори оторвался, как бы чмокнув... - Муть! Кукла!.. Игра слов!.. Баста!.. Он больно стукнулся бедром о край столика. Малиновый толстяк за своей зыбкой стойкой выпучил белый вырез, заплавал, как в кривом зер­кале, средь своих бутылок. Керн прошел по скользившим волнам ковра, плечом толкнул стеклянную падавшую дверь. Гостиница глухо спала. С трудом поднявшись по мягкой лестнице, он отыскал свой номер. В соседней двери торчал ключ. Кто-то забыл запе­реться. В тусклом свете змеились цветы в коридоре. У себя в комнате он долго шарил по стене, ища электрическую кнопку. Затем рухнул в крес­ло у окна. Он подумал, что нужно написать кое-какие письма. Прощальные. Но густой и липкий хмель ослабил его. В ушах клубился глухой гул, по лбу веяли ледяные волны. Надо было письмо написать, - и еще что-то не давало ему покоя. Точно он вышел из дома и забыл бумажник. В зер­кальной черноте окна отражалась полоска воротника, бледный лоб. Пья­ными каплями он забрызгал себе спереди рубашку. Письмо надо пи­сать - нет, не то. И внезапно что-то мелькнуло в глазах. Ключ! Ключ, торчавший в соседней двери... Керн тяжко встал, вышел в тусклый коридор. С громадного ключа спадала блестящая пластинка с цифрой 35. Он остановился перед этой белой дверью. Жадная дрожь потекла по ногам. Морозный ветер хлестнул его по лбу. В просторной освещенной спальне окно было распахнуто. На широкой постели, в желтой открытой пижаме, навзничь лежала Изабель. Свесилась светлая рука, между паль­цев тлела папироса. Сон, видимо, схватил ее невзначай. Керн подошел к постели. Стукнулся коленом о стул, на котором чуть зазвенела гитара. Синие волосы Изабель крутыми кругами лежали на по­душке. Он поглядел на ее темные веки, на нежную тень между грудей. Тронул одеяло. Она мгновенно распахнула глаза. Тогда Керн, как-то сгорбившись, сказал: - Мне нужна ваша любовь. Завтра я застрелюсь. Ему никогда не снилось, что женщина - хоть и застигнутая врасп­лох - может так испугаться. Изабель сначала застыла, потом метнулась, оглянувшись на открытое окно, - и, мгновенно соскользнув с постели, пронеслась мимо Керна - с наклоненной головой, словно боялась удара сверху. Стукнула дверь. Листы почтовой бумаги слетели со стола. Керн остался стоять посреди просторной и светлой комнаты. На ноч­ном столике лиловел и золотился виноград. - Сумасшедшая! - сказал он вслух. Трудно повел плечами. Содрогнулся от холода длинной дрожью, как конь. И внезапно замер. За окном рос, летел, приближался взволнованными толчками - быст­рый и радостный лай. Через миг провал окна, квадрат черной ночи, за­полнился, закипел сплошным бурным мехом. Широким и шумным махом этот рыхлый мех скрыл ночное небо, от рамы до рамы. Миг, и он напря­женно вздулся, косо ворвался, раскинулся. В свистящем размахе буйного меха мелькнул белый лик. Керн схватился за гриф гитары, со всех сил ударил белый лик, летевший на него. Его сшибло с ног ребро исполин­ского крыла, пушистая буря. Звериным запахом обдало его. Керн, рва­нувшись, встал. Посредине комнаты лежал громадный ангел. Он заполнял всю комнату, всю гостиницу, весь мир. Правое крыло согнулось, опираясь углом в зеркальный шкаф. Левое тяжко раскачива­лось, цепляясь за ножки опрокинутого стула. Стул громыхал по полу взад и вперед. Бурая шерсть на крыльях дымилась, отливала инеем. Ог­лушенный ударом, ангел опирался на ладони, как сфинкс. На белых ру­ках вздулись синие жилы, на плечах вдоль ключиц были теневые прова­лы. Глаза, продолговатые, словно близорукие, бледно-зеленые, как воз­дух перед рассветом, не мигая, смотрели на Керна из-под прямых, сросшихся бровей. Керн, задыхаясь от острого запаха мокрого меха, стоял неподвижно, в бесстрастности предельного страха, разглядывая гигантские, дымящиеся крылья, белый лик, За дверью, в коридоре раздался глухой шум. Тогда другое чувство ов­ладело Керном: щемящий стыд. Ему стало стыдно, до боли, до ужаса, что сейчас могут войти, застать его и это невероятное существо. Ангел шумно дохнул, двинулся, руки его ослабли; он упал на грудь. Колыхнул крылом. Керн, скрипя зубами, стараясь не глядеть, нагнулся над ним, охватил холм сырой пахучей шерсти, холодные, липкие плечи. С тошным ужасом он заметил, что ноги у ангела бледные и бескостные, что стоять на них он не может. Ангел не противился. Керн, спеша, пово­лок его к шкафу, откинул зеркальную дверь, стал вталкивать, втискивать крылья в скрипучую глубину. Он хватался за ребра их, старался согнуть их, вдавить. Складки меха, раскручиваясь, ударяли его по груди. Нако­нец, он крепко двинул дверью. В тот же миг изнутри вырвался раздираю­щий и нестерпимый вопль - вопль зверя, раздавленного колесом. Ах, он ему прищемил крыло. Уголок крыла торчал из щели. Керн, слегка рас­крыв дверь, ладонью втолкнул курчавый клин. Повернул ключ в замке. Стало очень тихо. Керн почувствовал, что горячие слезы стекают у него по лицу. Он выдохнул и кинулся в коридор. Изабель - ворох чер­ного шелка, скорчившись, лежала у стены. Он поднял ее на руки, понес к себе в комнату, опустил ее на постель. Затем выхватил из чемодана тя­желый парабеллум, захлопнул обойму - и бегом, не дыша, ворвался об­ратно в No 35-й. Две половинки разбитой тарелки белели на ковре. Виноград рассы­пался. Керн увидел себя в зеркальной двери шкафа: прядь волос, спустив­шуюся на бровь, крахмальный вырез в красных брызгах, продольный блеск на дуле пистолета. - Его надо прикончить, - глухо воскликнул он и распахнул шкаф. Только вихрь пахучего пуха. Бурые маслянистые хлопья заклубились по комнате. Шкаф был пуст. Внизу белела шляпная картонка, продавлен­ная. Керн подошел к окну, выглянул. Мохнатые облачки наплывали на лу­ну и дышали вокруг нее тусклыми радугами. Он закрыл рамы, поставил на место стул, отшаркнул под кровать бурые хлопья пуха. Затем осто­рожно вышел в коридор. Было по-прежнему тихо. Люди крепко спят в горных гостиницах. А когда он вернулся к себе в номер, то увидел: Изабель, свесив бо­сые ноги с постели, дрожит, зажав голову. Стало ему стыдно, как давеча, когда ангел смотрел на него своими зеленоватыми странными глазами. - Скажите мне... где он? - быстро задышала Изабель. Керн, отвернувшись, подошел к письменному столу, сел, открыл бю­вар, ответил: - Не знаю. Изабель втянула на постель босые ноги. - Можно остаться у вас... пока? Я так боюсь... Керн молча кивнул. Сдерживая дрожь в руке, принялся писать. Изабель заговорила снова - трепетно и глухо, но почему-то Керну показа­лось, что испуг ее - какой-то женский, житейский. - Я встретила его вчера, когда в темноте летела на лыжах. Ночью он был у меня. Керн, стараясь не слушать, писал размашистым почерком: ' "Мой милый друг. Вот мое последнее письмо. Я никогда не мог за­быть, как ты мне помог, когда на меня обрушилось несчастье. Он, веро­ятно, живет на вершине, где ловит горных орлов и питается их мясом..." Спохватился, резко вычеркнул, взял другой лист. Изабель всхлипыва­ла, спрятав лицо в подушку. - Как же мне быть теперь?.. Он станет мстить мне... О, Господи... "Мой милый друг, - быстро писал Керн, - она искала незабываемых прикосновений, и вот теперь у нее родится крылатый зверек..." А... Черт! Скомкал лист. - Постарайтесь уснуть, - обратился он через плечо к Изабель. - А завтра уезжайте. В монастырь. Плечи у нее часто ходили. Затем она утихла. Керн писал. Перед ним улыбались глаза единственного человека на свете, с которым он мог свободно говорить и молчать. Он ему писал, что жизнь кончена, что он недавно стал чувствовать, как вместо будущего надвигается на него черная стена, - и что вот теперь случилось нечто такое, после чего человек не может и не должен жить. "Завтра в пол­день я умру, - писал Керн, - завтра - потому что хочу умереть в пол­ной власти своих сил, при трезвом дневном свете. А сейчас я слишком потрясен". Докончив, он присел в кресло у окна. Изабель спала, чуть слышно дыша. Тягучая усталость обхватила ему плечи. Сон спустился мягким туманом. III Он проснулся от стука в дверь. Морозная лазурь лилась в окно. - Войдите, - сказал он, потянувшись. Лакей беззвучно поставил поднос с чашкой чая на стол, поклонился и вышел. Керн про себя рассмеялся: "А я-то в помятом смокинге". И мгновенно вспомнил, что было ночью. Вздрогнув, взглянул на по­стель. Изабель не было. Верно, ушла под утро к себе. А теперь, конечно, уехала... Бурые, рыхлые крылья на миг померещились ему. Он быстро встал - открыл дверь в коридор. - Послушайте, - крикнул он удалявшейся спине лакея, - возьмите письмо. Подошел к столу, пошарил. Лакей ждал в дверях. Керн похлопал себя по всем карманам, посмотрел под кресло. - Можете идти. Я потом передам швейцару. Пробор наклонился, мягко прикрылась дверь. Керну стало досадно, что письмо потеряно. Именно это письмо. В нем он выразил так хорошо, так плавно и просто все, что нужно было. А теперь слова он вспомнить не мог. Всплывали нелепые фразы. Нет, пись­мо было чудесное. Он принялся писать заново - и выходило холодно, витиевато. Запе­чатал. Четко надписал адрес. Ему стало странно легко на душе. В полдень он застрелится, а ведь человек, решившийся на самоубийство, - бог. Сахарный снег сиял в окно. Его потянуло туда - в последний раз. Тени инистых деревьев лежали на снегу, как синие перья. Где-то гус­то и сладко звенели бубенцы. Народу высыпало много: барышни в шер­стяных шапочках, двигающиеся на лыжах пугливо и неловко, молодые люди, которые звучно перекликались, выдыхая облака хохота, и пожи­лые люди, багровые от напряжения, - и какой-то сухой синеглазый ста­ричок, волочивший за собою бархатные саночки. Керн мимолетно поду­мал: не хватить ли старичка по лицу, наотмашь, так, просто... Теперь ведь все позволено... Рассмеялся... Давно он не чувствовал себя так хорошо. Все тянулись к тому месту, где началось лыжное состязание. Это был высокий крутой скат, переходивший посередине в снеговую площадку, которая отчетливо обрывалась, образуя прямоугольный уступ. Лыжник, скользнув по крутизне, пролетел с уступа в лазурный воздух; летел, рас­кинув руки, и, стоймя опустившись в продолжение ската, скользил даль­ше. Швед только что побил свой же последний рекорд и далеко внизу, в вихре серебристой пыли круто завернул, выставив согнутую ногу. Прокатили еще двое в черных свэтерах, прыгнули, упруго стукнули о снег. - Сейчас пролетит Изабель, - сказал тихий голос у плеча Керна. Керн быстро подумал: "Неужели она еще здесь... Как она может"... - посмотрел на говорившего. Это был Монфиори. В котелке, надвинутом на оттопыренные уши, в черном пальтишке с полосками блеклого барха­та на воротнике, он смешно отличался от шерстяной легкой толпы. "Не рассказать ли ему?" - подумал Керн. С отвращением оттолкнул бурые пахучие крылья: "Не надо думать об этом". Изабель поднялась на холм. Обернулась, говоря что-то спутнику сво­ему, весело, весело, как всегда. Жутко стало Керну от этой веселости. Показалось ему, что над снегами, над стеклянной гостиницей, над игру­шечными людьми - мелькнуло что-то - содрогание, отблеск... - Как вы сегодня поживаете? - спросил Монфиори, потирая мерт­вые свои ручки. Одновременно кругом зазвенели голоса: - Изабель! Летучая Изабель! Керн вскинул голову. Она стремительно неслась по крутому скату. Мгновение - и он увидел: яркое лицо, блеск на ресницах. С легким сви­стом она скользнула по трамплину, взлетела, повисла в воздухе - распя­тая. А затем... Никто, конечно, не мог ожидать этого. Изабель на полном лету судо­рожно скорчилась и камнем упала, покатилась, колеся лыжами в снеж­ных всплесках. Сразу скрыли ее из виду спины шарахнувшихся к ней людей. Керн, подняв плечи, медленно подошел. Ясно, как будто крупным почерком написанное, встало перед ним: месть, удар крыла. Швед и длинный господин в роговых очках наклонялись над Изабель. Господин в очках профессиональными движениями ощупывал неподвиж­ное тело. Бормотал: - Не понимаю... Грудная клетка проломана... Приподнял ей голову. Мелькнуло мертвое, словно оголенное лицо. Керн повернулся, хрустнув каблуком, и крепко зашагал по направле­нию к гостинице. Рядом с ним семенил Монфиори, забегал вперед, за­глядывал ему в глаза. - Я сейчас иду к себе наверх, - сказал Керн, стараясь проглотить, сдержать рыдающий смех. - Наверх... Если вы хотите пойти со мной... Смех подступил к горлу, заклокотал. Керн, как слепой, поднимался по лестнице. Монфиори поддерживал его робко и торопливо. Берлин, май 1923