Помощник режиссера — Глава 4

Теперь вы увидите ее (ежели цензор не сочтет дальнейшее оскорблением
религиозного чувства) преклонившей колена в медовой дымке переполненной
русской церкви, сладко плачущей бок о бок с женой или вдовой (она-то в
точности знала — с кем) генерала, чье похищение так ловко устроил ее муж, и
так толково произвели те крупные, расторопные, безымянные мужчины, которых
шеф прислал в Париж.
Вы увидите ее также в иной день, два-три года спустя, поющей в одной
квартирке на рю Жорж-Санд для тесного круга поклонников, — смотрите, глаза
ее чуть сужаются, поющая улыбка тает, это муж, задержанный улаживаньем
последних деталей одного подручного дельца, проскальзывает в залу и с мягким
укором отвергает попытку седого полковника уступить ему место; и сквозь
бессознательные рулады, изливаемые в десятитысячный раз, она (слегка
близорукая, как Анна Каренина) вглядывается в мужа, пытаясь различить некие
знаки, и вот, когда та, наконец, потонула, и уплыли расписные челны, и
последний предательский круг на поверхности Волги-реки (округ Самара)
расточился в унылой вечности, — ибо эту песню она всегда пела последней, —
муж подошел к ней и голосом, которого не могли заглушить никакие хлопки
человеческих рук, произнес:
— Маша, завтра уж дерево срубят!
Пустячок насчет дерева был единственной актерской шалостью, которую
Голубков позволил себе за все время своей мирной, по-голубиному серой
карьеры. Мы простим ему эту несдержанность, если припомним, что речь шла о
последнем из генералов, стоявших у него на пути, и что события следующего
дня автоматически приводили его к избранию. Последнее время их друзья
ласково подшучивали (птичка русского юмора легко насыщается крошками) над
забавной распрей двух больших детей: она вздорно настаивала, чтобы срубили
разросшийся старый тополь, затемнявший окно ее студии в их летнем
пригородном домике, а он уверял, что этот стойкий старик — среди ее
поклонников самый цветущий (уморительно, правда?) и хотя бы поэтому следует
его пощадить. Отметим еще грубовато-добродушную дородную даму в горностаевом
палантине, корящую галантного генерала за слишком поспешную капитуляцию, и
сияющую улыбку Славской, раскрывшей холодные, словно студень, объятия.
Назавтра, под вечер, генерал Голубков проводил жену к портнихе, посидел
там несколько времени, читая «Paris-Soir», а затем был ею отправлен за
платьем, которое она собиралась расставить, да запамятовала прихватить.
Через уместные промежутки времени она сносно изображала телефонные
переговоры с домом, громогласно направляя мужнины поиски. Армянка-портниха и
белошвейка, маленькая княгиня Туманова, немало потешались в смежной комнате
над разнообразием ее деревенской божбы (помогавшей не пересушить роль, для
импровизирования которой одного лишь воображения ей не хватало). Это сшитое
на живую нитку алиби предназначалось не для латания прошлого на случай, если
вдруг что-то не сладится, — ибо «не сладиться» ничего не могло; а просто
должно было снабдить человека, итак стоявшего вне любых подозрений, рутинным
отчетом о его передвижениях, если кому-либо приспичит вдруг выяснять, кто
видел генерала Федченко последним. Перерыв достаточное количество
воображаемых гардеробов, Голубков объявился с платьем (разумеется, давно
лежавшим в машине). Пока жена продолжала примерку, он успел дочитать газету.